Вильнюсский старый театр (бывший Русский драматический театр Литвы): разговор, от которого нельзя уклоняться

Мнения

Этот текст — попытка разобраться в том, как процессы, называемые реформами и поиском новой идентичности, на практике приводят к утрате важной культурной ценности.

Потому что за словом „заинтересованность“ в данном случае скрывается не выгода и не защита частных интересов, а опыт утраты, тревоги и наблюдения за тем, как исчезает культурное пространство, значимое для большого числа людей. Этот текст — попытка разобраться в том, как процессы, называемые реформами и поиском новой идентичности, на практике приводят к утрате важной культурной ценности.

Я была непосредственным свидетелем того, как за последние годы русский театр в Литве оказался в положении своеобразного козла отпущения. Война в Украине стала не причиной происходящих процессов, а удобным и морально легитимным поводом: сложная, болезненная реальность была сведена к простым жестам, и в этом упрощении действительно начали „лететь щепки“. Напряжение вокруг русского театра существовало и раньше — это было частью его долгой и непростой истории. Однако никогда до 2022 года не возникало столь ясного и, на первый взгляд, оправданного предлога начать демонтаж — не только конкретной институции, но и самого языка как культурного пространства.

Одновременно с этим я наблюдаю процесс, который очень размыто проговаривается вслух, но ощущается очень остро, — постепенное стирание идентичности театра. Сегодня, произнося слово „русский“, я испытываю смущение: вроде бы он уже не русский, но в нём всё ещё идут спектакли на русском языке. Произнося слово „старый“, я испытываю ещё большее недоумение, потому что до конца не понимаю, что именно сегодня обозначает это название. Речь идёт о здании на улице Басанавичяус? О бренде? О пространстве? А где тогда название самой труппы — людей, которые этот театр составляют?

Этот вопрос перестаёт быть формальным, если представить вполне реальный сценарий: если завтра из-за аварийного состояния здание будет закрыто, а труппу временно переведут, скажем, в ангар на окраине города, что именно останется „Старым театром“? Стены или люди? Название или профессиональная общность? Или же идентичность уже утрачена, просто мы ещё не решились назвать это вслух?

Неловкость — если мы мягко это называем — образовалась тогда, когда русский язык в общественном воображении оказался безоговорочно отдан диктатору. При этом почти незаметно из поля зрения исчезли люди — граждане Литвы, для которых этот язык является родным или глубоко личным. Не политическим маркером, не символом власти и не наследием режима, а способом мышления, чувствования, проживания мира. Когда мы перестаём различать язык и государство, культуру и политику, прошлое и живых людей, под удар попадает не история — под удар попадает настоящее.

Именно в этот момент особенно остро встаёт вопрос устойчивости общества в условиях кризиса. Лишая людей возможности соприкосновения с искусством на родном языке, общество ослабляет те механизмы внутренней опоры, которые помогают переживать травму, страх и неопределённость. В ситуации войны и постоянной тревоги искусство перестаёт быть дополнительной ценностью — для многих оно становится способом сохранить целостность и не рассыпаться под давлением реальности.

Для части людей язык культуры — это не идеологический выбор и не политический жест, а внутренний микроэлемент, обеспечивающий связь с собой и с миром. Когда такие элементы изымаются, сначала заболевает тело. Лишившись духовного питания, начинает болеть душа.

Общественная дискуссия вокруг русского театра всё чаще сводится к формуле принципиального отказа: „нужно отказаться от русской культуры“ или, в более осторожной версии, „от культуры на русском языке“. Проблема в том, что за этими формулами нет согласия о смыслах. Мы так и не договорились, где проходит граница между культурой и политикой, между языком и идеологией, между ответственностью за прошлое и ответственностью перед живыми людьми.

Мы действуем так, будто „русская культура“ — это чётко определённый и однозначный объект, хотя на самом деле продолжаем избегать разговора о том, что именно имеем в виду. Сколько в этом понятии принадлежит имперскому наследию, сколько — мировой культуре, а сколько — нам самим, живущим здесь и сейчас? Ответов на эти вопросы нет — но решения уже приняты.

В результате отказ подменяет разговор, действие подменяет анализ, а молчание начинает восприниматься как ясность позиции. Там, где требовалось различение и ответственность, возникает удобная иллюзия определённости.

За последние месяцы ситуация вокруг Vilniaus senasis teatras всё чаще описывается в СМИ как кризисная: структурные изменения сопровождаются сокращениями, неопределённостью статуса труппы, отменами спектаклей и ощущением потери профессиональной целостности. Актёры и сотрудники публично говорят о разрыве коммуникации и утрате доверия, в то время как официальная позиция администрации настаивает на том, что речь идёт о плановой трансформации. Этот разрыв — между ощущением распада внутри и утверждением, что „всё идёт по плану“, — стал одной из ключевых характеристик текущего момента и вывел разговор о театре за рамки внутреннего конфликта в публичное пространство.

На этом фоне всё отчётливее проявляется и кризис миссии. Театр сегодня вынужден балансировать между сохранением классического наследия и поиском новых смыслов, которые не вступали бы в конфликт с общественным запросом Литвы в условиях войны. Однако остаётся неясным, какой именно культурной задачей он руководствуется сейчас — и где проходит граница между ответственным переосмыслением культуры и превращением её в инструмент (контр)пропаганды.

Именно в этой логике сегодня и действует новое руководство. Управленческие решения — или отказ от них — принимаются, исходя из условно понятных „потребностей момента“, нередко вопреки ранее существовавшему уставу театра и без ясно сформулированного видения его будущего. Захотелось — изменили, понадобилось — переписали. При этом по-прежнему отсутствует главное: внятное понимание, ради чего эти изменения происходят.

Показательно, что нынешнее руководство, заметно поредевшее за последнее время, начинает это осознавать: инициирован анализ ситуации, переданный на аутсорс. Однако здесь возникает очередная логическая нестыковка. Ситуация ещё не прояснена, выводы не сделаны, а необратимые решения уже принимаются. Актёрам вручаются уведомления об увольнении, спектакли снимаются с репертуара — факты, которые невозможно отыграть назад.

Становится ясно, что разговор о русском театре перестаёт быть разговором о языке. В его основе лежит размытость идентичности — непонимание того, чем этот театр является сегодня и ради кого он существует. Именно из этого кризиса идентичности вырастает и управленческий кризис. Декларируется многоязычие, однако профессиональная труппа оказывается в зоне неопределённости, а кадровые решения не складываются в целостную логику. Речь идёт не о нехватке талантов и не о дефиците профессионалов, а об отсутствии ясного ответа на вопрос, какой театр сейчас строится.

Можно предположить, что в ответ прозвучит аргумент о „процессе“ — о том, что новая идентичность театра ещё формируется и со временем обретёт очертания. Сам по себе процесс не является проблемой. Проблема возникает тогда, когда в ситуации непрояснённых целей принимаются необратимые решения. Процесс предполагает поиск и осторожность, а не демонтаж того, что уже существует.

Именно отказ от сложного разговора и попытка решить вопрос принципиальным жестом приводят к тем последствиям, которые сегодня становятся всё более заметными. Когда культура безоговорочно передаётся „в собственность“ империи, а язык объявляется неделимым и однозначным, исчезает сама возможность диалога — с реальностью, со зрителем, с живыми людьми.

Особенно хорошо это видно на примере репертуара и попыток так называемого „переключения спроса“. Картина сегодня выглядит довольно странно: спектакли на украинском, польском и литовском языках часто идут при полупустых залах, тогда как на русскоязычные постановки билеты по-прежнему раскупаются. Это не сравнение культур и не оценка „что лучше“ — это просто факт, который невозможно не заметить.

И этот факт неизбежно рождает вопрос, от которого пока руководство театра уклоняется: почему в ситуации очевидного зрительского интереса уже сложившуюся театральную жизнь пытаются не осмыслить, а административно заменить? Почему спрос не становится предметом анализа, а воспринимается как помеха, которую нужно исправить?

В этот момент особенно остро чувствуется разрыв между тем, что декларируется, и тем, что происходит на деле. Говорится о многоязычии, открытости, демократических ценностях — но на практике решения всё чаще выглядят так, будто реальный диалог со зрителем просто не предусмотрен. И тогда возникает ощущение, что за правильными словами скрываются действия, которые трудно назвать по-настоящему демократичными.

Если обществу действительно важно, чтобы в театральном пространстве звучали разные языки, это не может рождаться из запретов и подмен. Многоязычие не возникает само по себе и не складывается из деклараций. Оно появляется там, где есть интерес, любопытство, встреча — через фестивали, гастрольные проекты, сильные профессиональные спектакли, через разговор со зрителем, а не попытку сделать выбор за него. Когда же вместо этого выбирается путь механической замены, результат оказывается предсказуемым: исчезает доверие, зритель уходит, а сама институция постепенно теряет смысл.

Самое тревожное в происходящем — даже не конфликт позиций, а ощущение, что сам кризис как будто не признан. Тревогу сегодня высказывают актёры, сотрудники театра, зрители, часть профессионального сообщества. Появляются статьи, комментарии, публичные высказывания. Но при этом со стороны администрации звучит уверенность, что всё идёт по плану и серьёзных проблем нет.

Возникает болезненный разрыв: одни говорят о распаде, утрате, ощущении конца — другие будто бы этого не слышат. И тогда главный вопрос смещается. Не „кто виноват“, а с кем вообще сейчас можно говорить? Кто готов услышать не отчёт, не презентацию и не формулу „мы в процессе“, а разговор о живом театре — о труппе, о зрителе, о том хрупком организме, которым театр является на самом деле?

Пока этот разрыв сохраняется, ответственность продолжает растворяться. Жалобы существуют, тексты пишутся, эмоции накапливаются, но всё это не складывается в дискуссию. А без признания самой проблемы невозможно ни осмысление, ни движение дальше. Нельзя лечить организм, если настаивать, что он здоров, — особенно когда симптомы уже очевидны всем, кто находится рядом.

Именно поэтому этот разговор так важен сейчас. Не для обвинений и не для поиска крайних, а для того, чтобы наконец признать: с театром происходит что-то серьёзное, и это требует не самоуспокоения, а внимательного, честного и ответственного взгляда.